Scientific journal
Advances in current natural sciences
ISSN 1681-7494
"Перечень" ВАК
ИФ РИНЦ = 0,775

Психоаналитическое исследование глубинных первоистоков русской души имеет определенную традицию. Телесность анализ «русскости» у нас уже имеется и природа вытекающих из ее телесной инфантильной организации характерологических черт нам более или менее ясна; доктор Фрейд безжалостно разъял «русскость» в своей книге «Из истории одного детского невроза» (1918) и публично продемонстрировал все ее довольно-таки неприглядные «потроха». Тем, кто не заметил (или не захотел заметить) этих выводов основоположника психоанализа, вкратце напомню о выявленных им в ходе анализа пациента из России базовых особенностях «русскости».

Итак, «русскость» по Фрейду это:

  • латентная женственность, господствующая в структуре псевдомужской идентичности;
  • деятельно реализуемая идея о собственной исключительности, самобытности и несравнимости, представление себя как «венца творения», в качестве эталонного образца для всех и для каждого;
  • жертвенность и мазохистичность, навязанные изначально в качестве культурно предписанных вариантов искупления «первородного греха» непреодолимой зависимости от матери;
  • ложный, или, скорее, искусственный отцовский комплекс;
  • манифестируемый анальный тип компенсаторных реакций, причем реализуемых не в косвенном, характерологическом, а в прямом, не сублимированном виде;
  • эротичность как психическая ориентация, понимаемая в платоновском ее смысле как неодолимая тяга к людям, в массу себе подобных, как роевой тип психики[1].

К перечисленным особенностям «русскости» позднее («Достоевский и отцеубийство», 1928) Фрейд добавил манифестную амбивалентность (двойственной чувств и реакций) как признак архаичности, предельно выраженной регрессивности русской души. При этом, впрочем как обычно, основоположник психоанализа несколько злоупотребил генитальными метафорами и попытался объяснить специфичность «русскости» (эталонным носителем которой в данном случае для него был Ф.М.Достоевский) игровой природой данного типа психики, производной от навязчивой мастурбационной активности.

Можно оспаривать подобного рода выводы классика, можно соглашаться с ними. На самом деле все это не столь важно. Выводы подобного рода как раз и порождаются фантазийной мастурбационной активностью нашего разума, которая по определению бесплодна. В сфере таких вот рассуждений сила классического психоанализа неизбежно оборачивается его главной методологической слабостью: анализировать можно лишь нечто мертвое - мертвый миф, мертвый символ, мертвое желание, оставившее свой след в симптоме, мертвую мысль, опредмеченную в речи или тексте, мертвую коммуникацию, зафиксированную в сессионном протоколе, и пр. Живое не подлежит анализу, ибо у него нет частей. Живое всегда целостно и потому требует не анализа, а понимания и сопереживания.

А для этого необходима форма, наглядно представимый образ, в рамках которого живое можно было бы понять и прочувствать, не убивая его внешними классификациями и не насилуя внешней операциональной логикой.

Для работы с подобного рода глубинными основаниями отечественной ментальности нами был предложен, как нам показалось, весьма перспективный образ Падчерицы для оформления аффективной подоплеки русской психоистории как первоистока обозначенного выше симптомокомплекса «русскости»[2].

Выявление и представление базового аффекта важно в психоанализе культурного сообщества, но гораздо более важной целью последнего выступает понимание основанной на аффекте обсессии, т.е. той совокупности навязчивых поведенческих реакций и ритуалов индивидов, групп и масс, которую в нашем случае мы и называем «русскостью». Вне подобного поведенческого подхода сама «русскость» становится неким фантомом, всего лишь прилагательным без существительного, т.е. без основания для реального объектного существования.

Понять и прочувствовать ритуализированную «русскость» можно только наглядно представив ее совокупное опредмечивание (отыгрывание) в конкретной деятельности людей. Последнее слово чрезвычайно важно в данном контексте - именно людей.

Ведь «русскость» вместе с подобными ей духовными конструктами - «мудростью», «справедливостью», «благом», «красотой» и пр. - переносит нас в мир вечных платоновских идей, управляющих нами и созидающих нас по своему образу и подобию. Прилагательное без существительного, при помощи которого мы себя культурально идентифицируем, фактически означает, что мы еще не сотворены, нас, русских, еще нет в реальности, мы еще дозреваем в некоем поле смыслов и чувств, лишь готовясь воплотиться в нечто конкретное, существенное и существующее (существительное). Мы вписаны в волю (логику) некоего творящего нас процесса. Соответственно, мы просто не в состоянии увидеть и оценить этот процесс со стороны (как вынашиваемый плод не может увидеть свою беременную мать взглядом стороннего наблюдателя). Нам нужен проективный образ, вглядываясь в который мы могли бы понять себя, т.е. актуализировать и рационально воспроизвести заложенную в нас наследуемую схему развития.

Так давайте же попробуем вспомнить себя. Вспомнить и обрести искомую идентичность. Из русского чего-то, сделаться просто кем-то. Прекратить прилагаться к чему угодно и начать существовать.

Что для этого нужно? Только одно - адекватный образ, аналог, матричная форма, в которую может воплотиться, в которой может быть воспринят, понят и прочувствован носитель «русскости», в которой он может быть вписан в реальность и объектно зафиксирован в ней.

Может ли стать таковой матрицей предложенный некогда Фрейдом (а точнее - постфрейдистскими интерпретаторами его книг) образ агрессивного хищника, людоеда, Человека-Волка? Нет, ни в коей мере! Даже изначальный аналог для подобного рода метафоры, т.е. проанализированный основоположником психоанализа наш соотечественник - Сергей Константинович Панкеев, как яркий носитель «русскости» (кстати говоря - еврей по национальности, ведь культуральная идентичность к национальной принадлежности отношение имеет весьма опосредованное), никак не вписывается в рамки данного архетипического образа. Какой же он Волк? Он всего лишь видит волков во сне; и не только в детском сне, который он постоянно припоминает. Фактически он спит постоянно, его психика нарциссична, т.е. почти абсолютно самозамкнута, представлена как бесплотное отражение отражений (как в зеркальной комнате), где реальные предметы и события теряются, переплетаясь с мириадами фантомов.

И Фрейд как профессиональный сновидец не только легко замечает это; он осторожно и медленно пытается разбудить своего клиента, постепенно подготавливая его к встрече с реальностью. Пытается разбудить, но, к счастью для «русскости» Панкеева, не преуспевает в этой попытке. Панкеев, судя по его мемуарам, так и проспал всю свою жизнь, чередуя занимательные сны о мудром старце Фрейде (который на самом деле ума не мог приложить, что ему делать с этим странным пациентом) с романтическими грезами о жене-испанке (на самом деле - испуганной еврейской женщине, покончившей жизнь самоубийством в 1938 году, предпочитая умереть, но не разрушить грезы любимого мужа вынужденной эмиграцией) и травматическими снами, где действительно кишели волчьи проекции в диапазоне от того же Фрейда до офицеров советской армии, оккупировавшей Вену в 1945 году.

Он просто спал и видел сны. И он был не уникален - точно так же спала и видела сны та людская масса, которая дала ему жизнь и от которой он, по воле случая, отдалился территориально, но не духовно. И это были все те же сны: о мудром кремлевском старце, единственно не спящем в покрытой тьмой стране, о романтической и жертвенной любви к несчастной Испании, о страшном Волке-людоеде, покусившемся на нашу Родину-Мать. Поле русских снов едино. Именно оттуда, из наших снов, мы и выносим свою «русскость» в окружающий нас мир, удивляя его алогичностью, а порою и бредовостью наших деяний, желаний и мечт.

Волчья метафора явно неадекватна подобному типу психической организации - замкнутому на себя сновидцу-нарциссу, живущему в поле своих сновидений, даже в видимом бодрствовании прибывающему в трансовом подключении к иллюзорным, виртуальным формам опыта.

Здесь скорее уместен образ Медведя, сосущего свою лапу в берлоге и сладко посапывающего во сне.

Образ этот настолько адекватен нашей идентичности, как бытовой, так и социально-политической, что на уровне элементарного его представления мы уже замечаем - что-то тут не так. Наш Медведь не спит, он бродит по ледяной равнине и мучительно зевает, пытаясь снова уснуть. Это не добрый Мишка, это - медведь-шатун, разбуженный и опасный, изгнанный из разрушенной берлоги, потерявший нить своего сна и смысл своей сновидческой жизни. Он ищет пути к привычному трансу и не может их отыскать. Он утерял ритуал засыпания, забыл позы сна и давно не слышал колыбельных песен.

Каждый, кто способен увидеть в этом образе себя и свой народ, понимает, что наша общая судьбоносная задача заключается в том, чтобы вновь усыпить этого Медведя, убаюкать его, т.е. восстановить во всей былой красе его страхи, иллюзии и проективные фантазии. За пару десятилетий своих шатаний наш Медведь поднакопил солидный «дневной остаток» (т.е. потенциал нереализованных желаний), которого ему хватит на многие десятилетия сна.

И главной задачей отечественной прикладной психологии (и прежде всего - прикладного психоанализа) сегодня является использование эффекта от уникальной экономической ситуации, сложившейся в последние годы и результировавшейся в политику т.н. «национальных проектов», для реставрации и консервации традиционных форм массовой психики наших соотечественников.


[1] См. Медведев В. Русскость на кушетке. Опыт прикладной супервизии случая Человека-Волка. //Russian Imago 2002. Исследования по психоанализу культуры. СПБ: Алетейя, 2001. С. 106-139.

[2] См. Медведев В. Отречение от Решета. Архетип сиротства в русской сказке и российской судьбе. //Медведев В. Сны о России. Психоанализ российской действительности и русской судьбы. Т.2. Огонь, вода и бедные трупы. СПб: ЛГУ им. А.С.Пушкина, 2004. С.126-170.